Глава одиннадцатая

ПУДИК И КОМПАНИЯ

Но домой-то мы ого когда пришли! Нас Эмлемба с отцом к себе затащили чай пить! Мы долго поднимались по лестнице старого пятиэтажного дома, потом открывали дверь, на которой было много-премного разных кнопок от звонков, а когда открыли, то нам навстречу кинулась такая мохнатая, такая хвостатая, с таким мокрым горячим языком собачина, что я тоже чуть не залаял от радости!

— Это наш Пудик! Моя собака! — сказала Эмлемба. — Он очень умный! Он раньше лаял в коридоре, а соседи ругались, и он сразу перестал, теперь лает только на улице.

— Вау-ва! — подтвердил Пудик.

Эх, если бы у меня была собака! У какой-то девчонки, которая в собаках ничего не понимает, есть Пудик, а у меня ничего нет! И Пудик, наверное, это понял, потому что, когда мы пили чай, он всё время под столом клал мне голову на колени, я чесал у него за ухом и он дрожал от удовольствия и лизал мне руку!

Чаю мы выпили, наверно, стаканов двадцать. Ленка-Эмлемба как стала всякие варенья и печенья носить… У них, оказывается, и бабушка есть — вся тоже маленькая, сморщенная и всё время улыбается. Потом и Ленкина мама пришла — она на «скорой помощи» врачом работает, поэтому и в воскресенье дежурит. Они все такие маленькие и, я подумал, уютные! И все друг другом очень гордятся. Не выпендриваются, а вот именно гордятся. У нас как гости соберутся, так меня сразу к пианино тащат (я до пятого класса мучался — учился): «Давай покажи успехи! И я начинаю наяривать «Весёлого крестьянина». Я это пианино ненавижу! А тут Ленка приволокла гитару, сунула в руки отцу, и они все стали петь! Я никогда не слышал, чтобы вот так все вместе пели. Я и песню эту не слышал. Дядя Гена подкрутил колки у гитары и запел сначала один, а потом они все подхватили негромко:

Надежда, я вернусь тогда, когда трубач отбой сыграет,
Когда трубу к губам приблизит и острый локоть отведёт.
Надежда, я останусь цел, не для меня земля сырая,
А для меня твои тревоги и добрый мир твоих забот…

Там дальше было ещё про последнюю гранату и про комиссаров в пыльных шлемах… Когда мы домой шли, эта песня всё время пелась во мне.

Вот интересно, как люди живут: совсем не так, как мы! Они даже друг с другом разговаривают не так, как мы. К нам тоже гости ходят, но тогда бы взрослые пошли к родителям, а детей бы усадили за детский стол в моей комнате. И мы бы в комнате бесились! И бегали ко взрослому столу воровать конфеты, и просто бы гоняли по квартире и путались у всех под ногами, чтобы мешать!

А здесь сидели все вместе и даже пели все вместе… Комната маленькая, а стол посередине — большой!

— Какие славные! Какие тёплые люди! — всё восторгалась Ага. — Вот, Костик, обрати внимание: таким людям хочется сделать что-нибудь очень хорошее! «Добро всегда распространяется кругами, и зло тоже, вот вокруг таких людей есть круг добра!» — так говорил мой папа. — Ага ещё что-то говорила, но я поразился её словам: «Мой папа!»

Как это я раньше никогда не думал, что ведь и у нашей Аги были родители — папа, мама. И она была раньше молодой и даже девочкой, бегала в школу, ела эскимо…

Я об этом думал, когда в постели лежал и слушал, как она в столовой поёт. Форму мне к завтрашнему дню отпаривает и поёт. И в её песне, кроме слова «Надежда», ничего не разобрать, только «ля-ля-ля… а-а-а… м-м-м…».

И вдруг к этим звукам примешались ещё какие-то вздохи и всхлипывания. Я выбежал в комнату и увидел, что Ага сидит за столом, подперев щёки кулаками, а по её лицу часто и быстро катятся мелкие прозрачные слёзы.

— Ага! — закричал я. — Что с тобой?

— Ничего! Ничего! — Она отворачивала от меня лицо. — Так. Нервы!

Я никогда не видел, чтобы Ага плакала, и очень испугался.

— Ага! Это я тебя обидел?

— Да нет! Нет, мой мальчик золотой! Детынька моя! Это так после кино. Пирожка хочешь?

— Хочу! — закричал я. — Что после кино?

— Прошлое вспомнилось. Ребята… Вот они такие были, и Коленька мой… Когда на фронт пошёл и форму надел, сразу такой худенький стал, маленький…

— Какой такой Коленька? — не понял я.

— Мой муж. Мы в тридцать девятом году поженились — и сразу война!

— Какая война? Война была в сорок первом!

— В тридцать девятом тоже была война. Война с белофиннами. Он погиб при штурме линии Маннергейма. Я его ночью провожала. Такой холод был… Машины всё шли, шли… Фары потушены. Он как закричит из грузовика: «Лялечка! Ляля, я здесь!» Худой! Одни глаза. И каска белая, и подшлемник шерстяной тоненький. Он мёрз ужасно. А тут ещё одна война, блокада! В наш дом попала бомба, и все фотокарточки пропали, так что у меня ни одной и нет… Много было раньше… Я молодая когда была, очень любила фотографироваться. Коленька специально для этого фотоаппарат купил на свою первую инженерскую зарплату. Замечательный аппарат «лейка»!

Я не знаю, что со мной сделалось, но я обхватил Агу и поцеловал её в щёку. Щека была мокрой и солёной.

— Ну всё! Ну всё! — сказала Ага странным дрожащим голосом. — Спокойной ночи! Надо спать!

Глава двенадцатая

«Я ТРИДЦАТЬ ЛЕТ СИЖУ НА КАДРАХ!»

Ночью я проснулся, словно меня в бок толкнули.

«Он же заболел! Форген-Морген не откликнулся, потому что заболел! Он же старый! Он должен быть очень старый!»

Насилу я дождался, когда уроки кончились, побежал в Дом прессы, к Георгию Алексеевичу, а он — в командировке! Что делать? Я подумал-подумал и сам в Дом журналиста побежал. Потому что нельзя ни минуты терять! А вдруг он умер? Вот тебе и «не торопись, поиск требует терпения!».

Я мчался по набережной Фонтанки, будто от этого зависела жизнь Форген-Моргена. Хорошо ещё, на парапете был снег и я его немножко похватал, — видела бы Ага!

В вестибюле на видном месте висело моё объявление.

— Тётенька! — едва переводя дыхание, спросил я вахтёршу. — У вас никто не заболел?

— Боже мой! — закричала она. — Что с ним?

— С кем?

— С Вадиком! Ты из школы?

— С каким Вадиком? Я из школы, но никакого Вадика не знаю!

— Как не знаешь? Что с Вадиком Тимофеевым? С моим внуком? Отвечай!

Пока я ей растолковал, что к чему и в чём дело, она три таблетки валидола съела и вокруг нас целая толпа собралась.

— Мне старичок нужен, он у вас работал, а ещё раньше — фотокорреспондентом и подписывался «Ф. М.».

Но вахтёрша ничего сообразить не могла и только открывала рот, как рыба на суше, да всплёскивала толстыми руками, а всякие сбежавшиеся тётеньки обмахивали её платками, газетами, уговаривали. И на меня тоже махали:

— Вот баламут ненормальный, это ж надо так человека напугать!

Но я не уходил и правильно делал! Потому что другая тётенька молча взяла меня за плечо и куда-то повела. Я сначала даже немного испугался, — может, в милицию, чтобы людей не пугал. А при чём тут я? Вахтёр — это тот же часовой! Он должен быть спокойным и хладнокровным! Пусть слабонервных в вахтёры не берут.

Тётенька привела меня в бухгалтерию, надела громадные очки, сразу стала похожа на сову.

— Имей в виду! Ты отнимешь у меня время! — И стала шуршать бумагами и шарить по шкафам. Минут через десять она сказала: — Человек работал! — И опять папки с бумагами туда-сюда, туда-сюда перекладывает. — Значит, получал зарплату! — Еще десять минут шуршала. — Значит, фамилия должна быть в ведомостях. Вот. — Она достала длинный лист бумаги. — Фёдор Иванович Меркулов. Мог подписываться «Ф.М.»? Мог. Нет, это не он. Он в этом месяце аванс получал и молодой. Фома Миронович Моисеев — наверняка мог! Но он объявление видел! Имей в виду, я теряю с тобой драгоценное время! Боже мой! Какое имя: Фемистокл Эпильдифорович Маккавеев!

— Во! — сказал я. — Это он.

— Отпадает. Он тридцать пятого года рождения.